Анатолий Гаврилов - Берлинская флейта [Рассказы; повести]
— Хорошо, считай, что мое отношение к нему изменилось. Говори!
Суровцев закурил, прошелся по комнате, взглянул в окно и оказал:
— Итак, пятно на заливе. Что я могу сказать о нем? А сказать я могу, и заявляю об этом со всей ответственностью, что пятно непростое! Всякие могут быть пятна, простые и сложные, случайные и закономерные, но это — особенное! — Суровцев взглянул на Войцеховского и, не заметив на его лице какой-либо иронии и насмешки, с пафосом продолжал: — Для меня совершенно очевидно, что пятно это не относится к разряду ординарных, нет! Много дней я смотрел на него и пришел к выводу, что подобного рода пятен в мире не так уж и много! Более того, оно, может быть, единственное в своем роде! Я не зря обратил на него внимание! Ты помнишь — в первый же день нашего здесь пребывания!
— Да, помню, продолжай, — сказал Войцеховский.
— И сейчас у меня нет никаких сомнений в том, что это пятно относится к уникальным явлениям природы! Да, к уникальным! Более того, оно трансцендентно и имеет универсальный смысл! Это знак, символ, исполненный глубочайшего философского смысла, могущего пролить и обосновать, так сказать…
— Извини, перебью — можно вопрос? — сказал Войцеховский.
— Да, пожалуйста.
— Лед на заливе гладок или же не совсем гладок, торосист?
— Торосист.
— Скажи, пожалуйста, не могут ли эти торосы быть складками тела?
— Складками тела? Какого тела?
— Тела залива.
— Твоя версия интересна, но она уводит нас в сторону от пятна, а мы…
— Минуточку, — вскакивая с дивана, сказал Войцеховский. — Давай предположим, что залив — это живое существо, лед — его кожа, торосы — складки кожи, а пятно — орган залива.
— Орган? Какой орган? — спросил Суровцев, хмурясь и напрягаясь.
— Скажем, глаз или ухо.
— Не понимаю, к чему ты клонишь?
Войцеховский приблизился к Суровцеву и, глядя ему в глаза, сказал:
— А теперь быстро ответь: не кажется ли тебе это пятно женским пахом?
— Женским пахом? — переспросил Суровцев, отводя взгляд.
— Да, именно! — крикнул Войцеховский. — Быстро отвечай!
Суровцев отвернулся к окну и закрыл лицо руками.
— Да, — глухо произнес он.
— Сидеть и никуда не выходить! Впрочем, я тебя закрою, — крикнул Войцеховский, набросил тулуп и шапку, закрыл дачу, выбежал на шоссе и, замахав руками, остановил «Жигули».
Появился он вечером, весь залепленный мокрым снегом, с двумя женщинами.
«Худые», — подумал Суровцев, лежа на диване и глядя из темной спальни в прихожую.
У него был свой стандарт, и все, что хотя бы чуть-чуть выходило за его пределы, казалось ему некрасивым и не заслуживающим никакого внимания.
Войцеховский, что-то оживленно рассказывая, принял у женщин пальто, вошел к Суровцеву и сказал:
— Выйди и постарайся не быть мертвецом!
Суровцев сделал усилие, выдавил улыбку и вышел из спальни.
— Мой друг — Суровцев, — сказал Войцеховский, — очень талантливый человек. Сейчас он в некоторой депрессии, но это пройдет.
Суровцев нахмурился и изобразил попытку поклона.
Войцеховский подтолкнул его вперед, и Суровцев мертвыми губами коснулся женских рук.
Пригласив женщин в гостиную, Войцеховский подошел к Суровцеву и сказал:
— Ты занимаешь дам, я быстро готовлю стол!
— Может, наоборот?
— Иди к ним!
Гостьи сидели в креслах, курили. По их одежде, жестам и репликам Суровцев заключил, что обе они — интеллектуалки.
Он побаивался таких людей и чувствовал себя в их обществе скованно и напряженно.
Постояв на пороге, он вошел в гостиную, сел в кресло, закурил и сказал:
— С утра был туман, а сейчас — мокрый снег… таким вот образом…
Взглянул — иронии, насмешки нет, слушают внимательно — и продолжал уже более смело:
— А я вообще-то из провинции, но в столице бываю часто… И вот какую интересную закономерность я выявил! Сажусь я в поезд и еду. И вот чем ближе поезд подъезжает к столице, тем мой начальник Орефьев становится меньше, а ирландский писатель Джеймс Джойс — больше. — И Суровцев пальцами показал процесс уменьшения Орефьева и увеличения Джойса. — А теперь картина обратная: сажусь я в поезд и возвращаюсь домой. И вот чем дальше поезд отходит от столицы, тем мой начальник Орефьев становится больше, а ирландский писатель Джеймс Джойс — меньше. — И Суровцев снова прибег к помощи пальцев. — Конечно, столица есть столица, но и в провинции жить можно, не так ли?
— Конечно, конечно, — охотно согласились женщины.
— Кстати, — сказал Суровцев, выпуская дым и закидывая нога на ногу, — ведь всемирно известный режиссер Федерико Феллини — тоже из провинции!
— Да, конечно, — согласились женщины.
— Да и Бергман, кажется, тоже из провинции! — воскликнул Суровцев и с опаской посмотрел на дверь, но Войцеховский был занят на кухне: открывал, резал, укладывал — не слышал.
— А мы вот здесь, значит, с моим другом Войцеховским, — продолжал Суровцев. — Он часто берет меня с собой, платит за меня, как бы на иждивении я у него… Конечно, сознавать и сознаваться в этом не совсем приятно, конечно, в связи с этим я испытываю некоторые неудобства, но это вовсе не значит, что я лишь приживальщик и не смею сказать своего слова! Вовсе нет! И там, где вопрос касается кардинальных проблем, — там я проявляю принципиальность и отстаиваю свое до конца! Например, вопрос времени! Что есть время? Время есть одна из крупнейших философских категорий, и тут у нас с Войцеховским диаметрально противоположные взгляды, и дело у нас иногда доходит до настоящей конфронтации! И я вовсе не намерен поступаться своими принципами! Я стоял, стою и буду стоять на том, что прошлое в моей личной жизни есть самая ценная категория, а все остальное не имеет никакого значения, есть фикция и обман, и я…
Тут с закусками вошел Войцеховский, и Суровцев сник и замолчал.
Сервировав стол и наполнив рюмки, Войцеховский предложил Суровцеву сказать тост.
Суровцев надолго задумался.
— Тогда позвольте мне, — после гнетущей паузы сказал Войцеховский. — Мой друг, которого я очень люблю, находится сейчас, как я уже сказал, в некоторой депрессии, и только этим можно объяснить его временные затруднения. Мне очень хочется, чтобы эта его депрессия побыстрее прошла, в чем, я не сомневаюсь, могут поспособствовать наши очаровательные женщины, а посему и предлагаю выпить за вас, мои хорошие!
Все дальнейшие тосты говорил Войцеховский, и каждый раз — в честь Суровцева.
— Мой друг — очень талантливый и вообще замечательный человек, — говорил Войцеховский. — Он еще скажет свое слово, и это слово всколыхнет мир!
Суровцеву льстили эти грубоватые тосты и то внимание, с которым они воспринимались женщинами, но, на всякий случай, он либо хмурился, либо иронически усмехался.
А Войцеховский с каждой рюмкой все более возбуждался, рассказывал анекдоты, каламбурил, подсаживался то к одной женщине, то к другой, поглаживал их, садился между ними и поглаживал обеих сразу, опускался перед ними на колени, припадал к их ногам, поглаживал и целовал их ноги, пил на брудершафт, и чем более возбуждался Войцеховский, тем более мертвел Суровцев.
Бурные ухаживания Войцеховского принимались женщинами спокойно, без пошлого кокетства, и лишь по нервной дрожи их тонких рук можно было предположить, что такие вечера в их жизни нечасты.
В двенадцатом часу они сказали, что им пора домой, на что Войцеховский ответил, что об этом не может быть и речи: час поздний, погода скверная, автобусы уже не ходят.
Они согласились остаться с условием, что позвонят домой.
Вышли звонить, шел мокрый снег, было тепло, Войцеховский вдруг с хохотом прыгнул в сугроб, барахтался в сугробе, женщины подали ему руки — он и их увлек туда.
Втроем они барахтались в сугробе, хохотали, Суровцев мрачно наблюдал эту сцену, понимая, что все более выпадает из игры и что изменить ситуацию, к сожалению, уже вряд ли возможно…
Женщины вошли в телефонную кабину, и Войцеховский сказал:
— Берешь Лену.
Суровцеву это не понравилось: из двух худых ему подсовывали наиболее худую.
Все вместе вышли к заливу, постояли на берегу, вернулись, допили водку.
Женщины спросили, в какой комнате они могут переночевать.
— Друг мой, что мы сможем ответить на этот непростой вопрос? — обратился Войцеховский к Суровцеву.
Суровцев молчал, женщины молчали, табачный дым слоями висел над завершившимся пиром, за окном шуршал снегопад…
Войцеховский вдруг вскочил и закричал дурным голосом их армейского командира:
— Прекратить разброд и шатания! Руки на вытянутую грудь ставь! Левое ухо выше правого! Дамы переходят к водным процедурам, замудонец Суровцев производит уборку стола и проветривание помещения! После водных процедур Лена идет в комнату направо, Наташа — налево! Молчать! Форвертс!